Страницы из моей жизни. - Страница 46


К оглавлению

46
Может быть, сокращающие люди были правы, потому что часто интересное представление и прекрасная музыка действительно не нравились публике, и она говорила:

– Как это скучно! Русские композиторы всегда такую тоску наводят!

Не нравилось, если в опере нет таких арий, как, например, «На земле весь род людской», – и говорили:

– Вот «Трубадур» – это я понимаю…


И вообще русская музыка была не в почете, как мне казалось. Однажды мне захотелось спеть в концерте «Трепак» Мусоргского. Эта вещь страшно нравилась мне. На репетиции у артистки, которая устраивала концерт , я встретил известного в то время музыкального критика . Он должен был аккомпанировать на концерте.

– Почему вы поете «Трепак»? – спросил он.

– Мне очень нравится.

– Но ведь это страшная мерзость, – сказал он любезно.

– Все-таки я спою ее…

– Ваше дело, пойте! – сказал он, пожав плечами. – Дайте мне ноты, чтоб я мог хорошенько просмотреть их дома.

Ноты я ему дал, но, не надеясь, что он способен хорошо аккомпанировать произведению, к которому относится так резко и несправедливо, я просил Длусского аккомпанировать мне на концерте.

Критик, говорили, очень обиделся на меня. На концерте, когда я спел «Трепака», мне стало ясно, что и публика не любит такие вещи.

Впоследствии, приехав в Петербург с Мамонтовской оперой, я пел в концертах ряд вещей, над которыми много работал, но критик отнесся к ним и ко мне весьма недоброжелательно. Впрочем, мне думается, что критика и недоброжелательство – профессии родственные.


В конце Пушкинской улицы, за маленькой площадью, на которой стоит крошечный Пушкин, возвышается огромное здание, похожее на цейхгауз – вещевой склад. Это – «Пале-рояль», приют артистической богемы Петербурга. В мое время сей приют был очень грязен, и единственное хорошее в нем, кроме людей, были лестницы, очень отлогие. По ним легко было взбираться даже на пятый этаж, где я жил в грязненькой комнатке, напоминавшей «номер» провинциальной гостиницы. В портьерах, выцветших от времени, сохранилось множество пыли, прозябали блохи, мухи и другие насекомые. В темных коридорах всегда можно было встретить пьяненьких людей обоего пола. Скандалы, однако, разыгрывались не очень часто. В общем же в «Пале-рояле» жилось интересно и весело. Дальский жил в одном коридоре со мною. К нему постоянно приходили актеры, поклонники, поклонницы. Он охотно ораторствовал с ними, зная все на свете и обо всем говоря смело, свободно. Я внимательно вслушивался в его беседы .
Часто бывал у нас старик Гулевич, рассказчик, живший в числе «призреваемых» в «Убежище для артистов». Это был человек своеобразно остроумный. Он сам создавал удивительные рассказы о том, как ведут себя римские папы после смерти, как Пий IX желал прогуляться по Млечному пути, что делается в аду, в раю, на дне морском. На страстной неделе Гулевич сказал мне:

– У нас в «убежище», конечно, тоже будут пасху встречать, но я приду к тебе.

В субботу он явился с какими-то узелками в руках. Я обрадовался, думая, что он принес пасхальных яств и питий для разговенья, обрадовался потому, что у меня в кармане ни гроша не было. Но оказалось, что Гулевич притащил десяток бумажных фонариков и огарки свечей.

– Вот, – сказал он, – сам делал целую неделю! Давай, развесим их а в 12 зажжем! И будет у нас иллюминация!

Когда я сказал ему, что фонарики – это хорошо, а разговеться нам нечем, старик очень огорчился. На несчастье, дома никого не было. Дальский и другие знакомые ушли разговляться – кто куда. Грустно было нам.

Вдруг Гулевич поглядел на икону в переднем углу, подставил стул, снял ее и понес в коридор, говоря: – Когда актерам грустно, они не хотят, чтобы ты грустил вместе с ними.


В коридоре он поставил икону на подоконник лицом к стеклу.
Вдруг является человек в ливрее и говорит:

– Вы господин Шаляпин? Г-жа такая-то просит вас пожаловать к ней на разговенье!

Эта г-жа была очень милой и знатной дамой. Меня познакомил с нею Андреев, и я часто пел в ее гостиной. Я отправился, взяв пальто у коридорного, – мое пальто заложили или пропил кто-то из соседей. В столовой знатной дамы собралось множество гостей.

Пили, ели смеялись, но я помнил о старике Гулевиче, и мне было неловко, скучно. Тогда я подошел к хозяйке и тихонько сказал ей, что хочу уйти, дома у меня сидит старик, ждет меня, так не даст ли она мне разных разностей для него.

Она отнеслась к моей просьбе очень просто, велела наложить целую корзину всякой всячины, дала мне денег, и через полчаса я был в «Пале-рояле», где Гулевич, сидя в одиночестве и меланхолически поплевывая на пальцы, разглаживал свои усы.

– Черт побери, – сказал он, распаковывая корзину, – да тут не только водка, а и шампанское!


Тотчас же принес икону, повесил ее на место и объяснил:

– Праздновать вместе, а скучать – каждый по-своему!

Мы чудесно встретили пасху, но на следующий день, проснувшись, я увидел, что Гулевич лежит на диване, корчится и стонет.

– Что с тобою?

– Черт знает! Не от доброй души дали тебе все это, съеденное нами! Заболел я…


Вдруг вижу, что бутылка, в которой я держал полосканье для горла, пуста.

– Позволь, – куда же девалось полосканье?

– Это было полосканье? – спросил Гулевич, подняв брови.

– Ну да!

– Гм… Теперь я все понимаю. Я, видишь ли, опохмелился им, полосканьем, сознался старик, поглаживая усы.

46