– Это почему же трубы не играют?
– У них паузы.
– Что? А жалованье они получают тоже с паузами?
– Жалованье получают, как все.
– Потрудитесь же сказать им, чтобы они в следующий раз играли без пауз! Я не потерплю лентяев!
Когда я пел Гремина, Эрнст спросил кого-то:
– Кто этот молодой человек?
Ему сказали.
– Гм-м… Странно! Я думал, что он из генеральской семьи. Он очень хорошо играет генерала.
Потом он пришел ко мне за кулисы, похвалил меня, но сказал, что костюм мой не полон, – нет необходимых орденов.
– И перчатки паршивые! Когда вы будете петь генерала Гремина еще раз, я вам дам ордена и перчатки!
И, действительно, в следующий раз он явился в театр задолго до начала спектакля, велел мне надеть костюм и, тыкая меня пальцем в живот, грудь, плечи, начал командовать:
– Во фронт! Пол-оборота напра-во! Кругом – арш!
Я вертелся, маршировал, вытягивался струной и заслужил генеральское одобрение.
Вынув из платка звезду и крест, генерал нацепил ордена на грудь мне и сконфуженно сказал:
– Послушайте, Шаляпин, Вы все-таки потом возвратите мне ордена!
– Конечно, Ваше превосходительство!
Еще более сконфузившись, генерал объяснил:
– Тут был один – тоже бас. Я дал ему ордена, а он их, знаете… Того, пропил, что ли, черт его возьми! Не возвратил, знаете…
Так вот этот чудак и умер как раз накануне моего бенефиса. Я испугался, вообразив, что спектакль отменят. Но не отменили. Спектакль имел большой успех. Собралось множество публики, мне подарили золотые часы, серебряный кубок, да сбора я получил рублей 300.
А Усатов вытравил со старой, когда-то поднесенной ему ленты слово «Усатову», написал «Шаляпину» и поднес мне лавровый венок.
Я очень гордился этим!
Сезон кончился. Что делать дальше? Естественно, что мне захотелось ехать в Москву, центр артистической жизни. Усатов одобрил мое намерение и дал мне письма к управляющему конторой императорских театров Пчельникову, к дирижеру Альтани, Барцалу, режиссеру, и еще кому-то.
В середине мая рано утром я с Агнивцевым отправился на почтовую станцию. Агнивцеву не повезло в опере. Он бросил петь в середине сезона. Пришла на станцию Ольга с матерью. Я начал уговаривать ее ехать со мною. Она отказалась. Ее отношения ко мне давно уже приняли характер того любопытства, с которым смотрят на акробата в цирке: свернет он себе шею в этот вечер или завтра. Я чувствовал это обидное отношение, но все-таки любил девушку. И когда лошади потащили нас вдоль ольгиной улицы на Военно-Грузинскую дорогу, сердце мое мучительно сжалось. По Военно-Грузинской дороге я ехал первый раз. Я много слышал о дивной красоте ее, но я ничего не видал, потому что все время плакал, хотя и стыдно было перед товарищем, который дружески, но безуспешно утешал меня. И только за Анануром величественная красота Кавказа немного успокоила меня.
Во Владикавказе мы решили дать концерт. Сняли зал, напечатали афиши, билеты, но ни одного билета не продали и концерт не состоялся. Это не обескуражило нас. Агнивцев предложил ехать в Ставрополь, где живет его родственник офицер, способный помочь нам. Поехали в Ставрополь. По скучной пыльной дороге прибыли в еще более скучный город и тотчас отправились к родственнику. Он принял нас тепло и радушно, охотно начал хлопотать об устройстве концерта, а мы с Агнивцевым стали искать аккомпаниатора. Нам сказали, что в городе есть пианистка, ученица Рубинштейна, дали ее адрес. И вот мы стоим перед маленьким домиком со стеклянной террасой, беседуя с женщиной в подоткнутой до колен юбке, с грязной тряпкой в руке. Она сообщила нам, что ее барыне сейчас нехорошо, так что барыня легла в постель.
– А все-таки я скажу ей, что кавалеры пришли.
Пригласила нас войти в комнату, а сама исчезла. Мы сели. Откуда-то из-за стены до нас долетали тяжелые вздохи, стоны. Наконец, приоткрылась дверь, и вошла женщина. Лицо у нее было синее, глаза болезненно расширены.
– Я действительно ученица Антона Григорьевича Рубинштейна, но сейчас ни аккомпанировать, ни вообще заниматься музыкой не могу! – объявила она и тотчас же исчезла, крикнув кому-то:
– Беги за бабкой!
Мы ушли, унося с собою некоторое недоумение. У ворот мы снова встретили бабу в подоткнутой юбке. Она вертела головой направо и налево, очевидно, соображая, куда ей бежать.
Когда я спросил ее, чем больна хозяйка, баба спокойно сообщила:
– Родить собралась…
Признаюсь, это вообще прекрасное намерение в данном случае показалось нам несвоевременным и огорчило нас.
Но родственник Агнивцева отправил нас к другой аккомпаниаторше. В ту эпоху, очевидно, все музыканты Ставрополя были женского пола. На этот раз мы увидали перед собой молодую блондинку с пышными волосами, видимо, очень веселую. Она смеялась над всем, что мы говорили ей.
– Так вы хотите, чтоб я аккомпанировала вам? – спрашивала она, заливаясь смехом.
– Да ведь я с Левиным играла! Понимаете? С самим Левиным!
Мы оба смутились, не зная, кто этот Левин.
Но все-таки просили ее помочь нам, очень усердно просили. Однако она решительно сказала:
– Я не могу аккомпанировать артистам, которые никому не известны! Но я могу дать вам записку к одной барышне… Слово «барышня» она очень подчеркнула.
Мы с благодарностью взяли записку и отправились к «барышне». Пришли на окраину города, в глухую улицу к длинному забору, за которым среди бурьяна возвышался небольшой покосившийся домик. На крыльце дома лежала собака, похожая на кусок войлока. По двору развешано белье. Мы долго по очереди стучали в запертые ворота. Наконец, какая-то очень недоверчивая женщина, расспросив подробно, кто мы, откуда и зачем, впустила нас во двор и вызвала на крыльцо дряхлую старушку с трясущейся головой. Агнивцев, как бывший офицер, элегантно расшаркался пред нею и спросил, здесь ли живет m-elle такая-то?